Всё, что помню с детства и отрочества, – помню, ценю... Всё пропущено через собственное сердце, словно Высочайшее напряжение Времени.
Высочайшее Напряжение Времени…
Всего три слова, а в памяти оживают тревожные, страшные картины, от которых и сегодня леденеет кровь. Война врывалась в каждый дом как тать, бросалась в ноги, опутывала сознание, сбивала с толку, несла невиданные испытания. И жизнь менялась. Менялась до неузнаваемости.
Прошло время…Двадцатый век сменил двадцать первый. Казалось, ушло наболевшее- вновь не вернётся. Всё ж было давно, быльём поросло, да в Лету кануло. Но людская память ничего не забыла: не забыла похоронок, извещений, выплаканных слёз, когда каждый плакал и думал, что плачет только о своём горе.
А горе оказалось общим. Иначе не могло быть, память и время неразделимы. В их единстве – жизнь и история нашего края. Хранится она не в архивах и музеях, а в воспоминаниях людей, в которых живы мучительно-острые ощущения и оценки самому трагическому и драматическому событию ХХ века. Человек же, оказавшись в тяжелейших условиях военного времени, обязан был выжить. Наука выживания постигалась постепенно, пройти через все испытания, претерпевая боль и страдания, суждено было каждому. Трудно было. Однако посмотреть на годы войны сегодня обязательно надо.
Без суеты, по-философски, вникая в смысл каждого слова, погружаясь вглубь времени, постигая правду о нём. В этом помогут рассказы свидетелей войны, откровенные и честные. Им не свойственны надуманность и нарочитость. В них – живые голоса, и правда – без прикрас. Ведь правда – не только в сухом историческом факте, но и в чувствах, оценках, миропонимании людей, из тех сороковых. И эти воспоминания нам дороги, спустя и 75 лет.
Вспоминаю слова К.М. Симонова, сказанные им на встрече со студентами Московского педагогического института им. Н.К.Крупской в 1972 году. На той встрече я присутствовала и хорошо запомнила сказанное им: «Пришла пора, и надо записывать всё о войне, пока живы те, кто воевал за победу и умирал за неё, и те, кто работал в тылу, тянул её непомерно тяжёлый груз».
С 1972 года я стала собирателем-фольклористом. Записывала всё. Через некоторое время, анализируя свои первые записи, поняла, что интерес мой стихийно сфокусировался на жизни человека в тылу. Это было интересно и важно. Но я была одна. Катастрофически не хватало времени. Вдруг неожиданно для себя узнаю, что студенты первого курса должны проходить фольклорную практику в полевых условиях.
Стиль моей работы круто изменился. Я была уже не одна. Группа из 15-20 человек выезжала на десятидневную практику в сельскую местность. Работу практикантов –фольклористов начинала словами Симонова, в которых были уже сформулированы цели и задачи предстоящей работы. Планировали её вместе со студентами и отвечали за удачу и неудачу тоже вместе.
О приезде студентов на практику село знало. Встречали доброжелательно, делились с нами молоком, свежей выпечкой, картошкой. Уже в первый вечер встречались с женщинами села: важно было согласовать с ними дальнейшую работу и договориться о первой встрече.
Лето в сельском хозяйстве – период особенно жаркий и напряжённый. Он требовал от жителей села большей затраты и сил и энергии. Времени у женщин для общения с нами было очень мало. Приходилось планировать работу так, чтобы можно было активнее использовать свободное от работы их время. И это удавалось.
Уже в первый вечер мы встретились с женщинами. Сначала просто говорили. Говорили о разном. Женщины смеялись, друг над другом подшучивали.
Одна проговаривала частушку, другая подпевала, да ещё лихо, с озорством… А я ждала своей минутки, когда можно будет и мне вступить в разговор. И вот моя долгожданная минутка. Тут своё и вставляю:
Ой, вы, слёзы, мои слёзы,
Не на травушке роса.
Не от радости осеклась
Моя русая коса.
Проговариваю частушку в темпе замедленном, размеренно-спокойном, но с лёгкой напряжённостью в голосе. Это моя подсказка женщинам: поймут ли они, к чему их веду, чего от них жду. И вдруг они разом смолкают. Студенты не понимают, почему женщины замолчали. Я же слышу чей-то всхлип, носами хлюпают. Выдерживаю ещё паузу и продолжаю так, как будто бы мне больно и горько, и тяжело вспоминать:
Дома дети, дома мама,
Дома свёкор-батюшко,
Только нету мужа дома –
На войне солдатушко.
И такая тишина… Студенты поглядывают на меня: они не понимают, что происходит. Зато женщины сразу чувствуют интонацию тоски, невысказанного горя. Смахивают слезу, не стесняются. Однако молчат. Студенты снова не могут понять, что между мной и женщинами уже есть связь. Для них это всё новое, необычное. А у нас времени для объяснений, очень мало. Надо уложиться в эти отпущенные десять дней. Студенты этого ещё не понимают. Вечером будут вопросы. Буду отвечать. Так начинался учебный процесс в условиях фольклорной практики.
А женщины уже знали, о чём пойдёт разговор: и каждая вспоминала проводы на фронт родных, первые письма из учебной части, потом с фронта и, наконец, похоронки… Но в разговор пока не вступали. Знала я, что надо ждать, всё равно кто-то прервёт молчание, заговорит. По опыту знала - ждать и ждать. Проходит минута-другая, и вдруг все разом начинают говорить. Каждой хотелось рассказать о своём, наболевшем:
«Соседка у меня была. Сын один. На второй день после объявления войны его и забрали. Через неделю – похоронка. Прочитала она её, да как взвоет. Запричитала, как пьяная, идёт, на тын падает, глаза соловелые, волосы растрепаны. Чо только она не собирала: войну кляла, фрицев не забыла. И вспомнила она, как с сыном прощалась. Завыла: «Ясноглазый ты мой сынок, // И жизни ещё толком не видел. // А вот убит уже, // И где будут лежать твои косточки. // Какой ворон их будет растаскивать. // И не поласкает мать твоя боле // Кудерёчки твои на головушке…Ох, бабы. Не вынесу я этого… Да где же смерть-то моя…»
И ещё одно воспоминание А.М. Гребенщиковой: «Ой, бабы, бабы, домой с работы иду в 7 часов вечера. От усталости ноги не идут, едва-едва плетусь. Захожу в комнату. Холодно. Света нет – лампа не горит. Печка холодная. Ребятишки с печки поглядывают. Есть хотят, а кормить нечем. «Девчонки, – говорю, – сейчас Маньку запрягу, съездим с ней в лес по дрова, натопим печку да сварим чего-нибудь. Надеваю пимы, подошва отпала, наталкиваю в носок сена, приматываю подошву к валенку проволокой. Чулок нет. Вместо них рукава от старой фуфайки, штанов нет, подол платья лёгонький, из ситца. Оделась. Вышла на крылечко. А ветер воет. Захожу в пригон к Маньке. Глажу её. «Манечка, запрягаться будем, вставай». Она нехотя поднимается, запрягаю. Поехали. Я с санями иду рядом, Маню жалею. А ветер снегом в лицо швыряет. Мороз - под подол и по голым голяшкам шпарит. В пимах сена давно уж нет. Снег добрался до пальцев. Они немеют. Холод задирает. А ты как будто бы ничего не замечаешь. И вот лес. Ветер завывает. Под лохмотьями шарит. В свете луны собираю валежник... Ломаю на растопку сушняк. Сани загружены. Маня идёт домой. Я иду рядом. Слёзы лица не хватают. Тут же превращаются в сосульки. Смахиваю их и реву в голос: «Лечь бы сейчас в снег и не маяться больше. ...Сил моих больше нет». И вдруг меня как ошарашит: а дети-то куда? Разгружаю сани. Захожу домой. Девчонки мои уже спят. Топлю печь и варю. Времени уже 12 часов. В 6 утра - на работу».
Таких воспоминаний много. Они возникали там, где были схожие ситуации. Кто-то может сказать, что рассказчики просто копировали услышанное от кого-то другого. Утверждение это ничем не обосновано. Подобные рассказы записывались нами в разных регионах, сёлах и деревнях и от разных информантов.
И картина всегда была одна: в зауральских селениях лютует вечная зима, метут метели, заметая все следы на своём пути. Завывает пурга, воет вьюга. Стихия разбуженная празднует. В её руках власть: кругом снежные круговороты мракобесия. Слышится вопль. Нет. Скорее плач, скорбный. И только можешь догадываться, что это колыбельная смерти. Она не даёт успокоения измученной душе. Кажется, замкнулся круг. Апокалипсис. Но пока жива душа человека, он обязательно преодолеет этот круг. Эта мысль прослеживается в разных рассказах. Она звучит лейтмотивом народной повествовательной прозы.
Женщины вспоминали, как часто в деревне появлялись люди в военной форме. Их просто ненавидели: они забирали последних мужиков. Оставались одни калеки, бабы и дети. Сколько было выстрадано, сколько было слёз пролито. Почтальонок тоже не жаловали.
Они заходили домой, если только была похоронка. А приходили они всё чаще и чаще. Бабы, только завидев её, уже голосили и выли, как по покойнику. В этом вое было столько скорби, и, казалось, деревня тонула в ней. Бабам думалось, что они оплакивают только своё горе. А горе было общее.
Экспедиция 1981 года. Районный центр Каргаполье.
Захарова Е. Д: «Помню осень 41 года. Не знаю, пошто картошку-то мы ране не убрали, можа людей мало было, можа на фронт выслали. А снег-то рано выпал. Ну и остались с малыми припасами. Земля уж мёрзлая. А всё равно копать-то надо. Стали копать. Лопата не берёт. Кто-то топор принёс. Он брал мёрзлую землю. Тогда все за топорами – домой. За день-то намашешша с топором, к вечеру так упласташша, домой-то придёшь – есть нечо, ребятёшки голодны. Без причитаний-то и не обходится. Голосом до хрипоты воешь. // Зазноба ты мой родненький //, Да на кого ты нас покинул // Да на голод // Да на чижёлую судьбу. // Обхвачу голову-то рукам, вою до самой до полуночи. Ребятёшкам страшно, они в голос и подвывают. // Ох, лучше бы этой ночью умереть, // да не жить на белом свете боле. // А кожа от воя у самой пупырками покрывается.
«Дак чо, вой-то наш, бабы, зависал в ту пору над кажной деревней. В ём, ведь, была вся наша боль. Дак, бабы, её не обскажешь. Утром придём на работу, кто-нибудь из баб платок-от сымет, а волосы седым-седёхоньки. Помню, одна из баб чо-то говорит и говорит, сама воет. Да вдруг замолкла. Потом опять завыла – заговорила: «Вот ведь, девки, насмешка-то кака над нашим мужиками. Нам похоронки, а Фёдор-то Иваны войну-то в обозе прошага-а-л, – сам говорил, – а медали-те и до сих пор получат. Девки, да есть ли совесть-то у него, говорить нам тако».
«А друга рассказыват, что как-то приехала она в деревню Брылино. А там мужик знакомый, бывший фронтовик. Сели за стол, выпили, а он и говорит: «…бабы, как же вы дюжили в войну при такой-то жизни. Я б не выдюжил. Ведь у каждой из вас – робятёшки, да мал-мала меньше. Нет, бабы, на фронте легче: ты не голодный, а если бой, так знашь – или погибнешь или жив будешь – и смело идёшь вперёд. А там всё равно, что пал, что не пал».
Время шло. День длился как год. А похоронкам ни конца – ни края. К ним добавились ещё и извещения о пропавших без вести… Вой и плач – сильнее. Не прекращались и причитания. Как-то в разговоре с женщинами, я спросила, что такое причитания, действительно ли они приносили пользу. Женщины судили-рядили долгонько меж собой. Наконец, пришли к согласию: «Причитаний, действительно, не слышно стало. Апросинья-то говорит, задолго до войны их ишшо не стало. Наверно, век-то свой отжили. А вот в войну-то они и возвернулись. Трудно стало. И сил-то нету больше, и жить невмоготу, и тогда без причёта, и жизнь – не в жизнь. И вот ведь, причитали. И о словах не думали. Они сами к тебе шли. И как так, бабы, как объяснить-то».
Женщины были правы. Война в их восприятии была жуткой, жестокой, непосильной. Каждый день ждали беды. А она всегда была тут как тут. Самой большой из бед была похоронка. Не выдерживали, каменели бабы. И причитали. И слова находились. И никто их этому искусству не учил. Всё происходило мгновенно, от страха за жизнь родного человека там, на фронте.
И это помогало хоть немного выйти из состояния сильного нервного потрясения. Причитание, действительно, давало облегчение, потому и воспринималось народом своеобразным расслабляющим средством. В народе так и говорили: «Поплачь, легче будет». Как ни странно, но плач и причитание заменили тогда психотерапевтическую помощь, которой и не было в войну. Не случайно, что вернулись причитания. Они были востребованы самой жизнью.
С другой стороны, причитание всегда было составной частью ритуально-похоронного обряда. Смерть человека обязывала родственников придать тело земле, сохраняя при этом всё обрядовое действо. К тридцатым годам ХХ века этот похоронный ритуальный обряд, вместе с причитанием, практически исчез. И как провести его правильно, по канону, уже никто не знал. Особенно, когда складывалась несвойственная для мирного времени ситуация: человек убит, пришла похоронка, а тела – нет. Где, в какой земле их родные обрели покой? И как предавать их, без тела, земле? Снова нервы не выдерживали. Состояние женщины получившей похоронку невозможно передать словами. Но что-то делать надо. Оставался только один выход: оплакать покойного, проститься с ним, как было в традиции русского человека. Причитания тогда и заменили весь ритуальный обряд прощания.
До конца войны оставался ещё год. И новые повороты в судьбе, неожиданные, бесчеловечные. Акулова М.И. рассказывала:
«В мае 44 года пришло в Шутинский сельсовет пять извещений на посылки. Собрались с бабами, да и айда в совет. Бежим, торопимся. Каждая ведь похоронку получила. Тут и думаем: ну, если пришли посылки – значит, мужики-то наши живы. И такая радость – мужики живы. А если нет? И завыли. Слёзы, не морша, бегут – щёк не хватают, дороги не видим. Кажда по своёму ревёт. Пришли в Катайск и скорее – в сельсовет… Все – в слезах. А нам отдали мешки-посылки с одежой, в которой мужиков своих мы на фронт отправляли. Расписались в бумажке. И назад, всю дорогу ревели, до истерики. И всё… Все надежды наши и рухнули. И снова слёзы».
Слёзы – неизменный спутник жизни. Без них жить было невозможно. И когда разговор заходил о взрослом населении, женщины вспоминали только слёзы и причитания, которые наизнанку выворачивали душу. «Лихо-то велико, куда нам без него», – говорили они, – а силушки нет уже, на исходе она, но пока есть терпение и не иссякли слёзы, пока есть воля, – может быть, и выживем».
Жизнь в деревне менялась, далеко не к лучшему. Фронт забирал последних мужиков. Точно подметила Кичигина П.И.: « Как на фронт-от ушли последние мужики, так вся власть деревне бабам перешла. А тракторами стали управлять девки. Силенки-то ещё не нагуляли. Им и по 14 годков нет. Вот справиться со своей «грегатиной» не могут: ручонки-то все извертят – руль провернуть не могут. Сползут на межу да всласть наревутся – снова за руль…
А там у них новая беда – свечи. Свечи-самоделы, быстро и отказывали. Что делать – не знают. Им кто-то и подсказал, что, мол, девки, свечи прокипятить надо в молоке, они и дюжить будут дольше. Ну да, дюжили они, но только недолго. И девки снова костерок разведут, сядут вокруг него, а сами ревут – в руках-то четушку с молоком дёржат. Они ж голоднёхоньки. На обед-то – картовка одна, ну или две, да эта четушка молока. Всё - больше ничего нет. И горькими горючими умываются: съесть картовки да запить бы молоком- работать-то до вечера надо. Силы их покидали… А свечи в молоке они всё-таки кипятили. Вот в голос и воют да слёзы чёрные по грязном лицу растирают. И эти окаянные свечи кипятить в молоке будут и потом.…» /1973 год с.Чимеево/
Далматовский район, село Новосельское, 1976 год. Иду в сельсовет, получила нужную информацию о фронтовиках, о тех, кто работал в войну в сельском хозяйстве. Дополнительно дали сведения о бригадире. У него была бронь. Это заинтересовало. Должен многое знать о жизни села в войну... Отправляю к нему девочек, подготовленных. Возвращаются очень быстро. Говорят, что больше к нему не пойдут: на погон гонит. Сказал, больше никого не пустит.
Пошла сама. Вошла в ограду. Поздоровалась. Не ответил. Ищу взглядом, за что бы зацепится, чтобы начать разговор. Отмечаю – двор чистый, свежая поленница. Начинаю разговор: «Когда же вы всё успеваете: двор чистый, к зиме и дров уже заготовили. Да там, у изгороди, и ульи». Он – в ответ: «Вот, ведь, всё увидела». Пригласил сесть на крыльцо.
Начал говорить. В записи текст не остался, поэтому попытаюсь передать суть разговора. «На броне, так на броне, что скажут, то и исполняй. Вызывает председатель и говорит, собирай, мол, тракторную бригаду – скоро пахать. – « Мужики-трактористы-то – на фронте».- говорю. А председатель: «Значит, бери, девок». «А девки – все в полеводстве да огородничестве». «А тринадцатилетние чем тебе не нравятся? Их бери!»- председатель - то уж орёт.
« Дал адреса он мне адреса. А девки-то уже знали, зачем к ним иду. Я в избу – они на полати. Разговоров моих не слушают. Ревут. Беру кочергу и за подол их стаскиваю. Так тринадцать девчонок-трактористок и набрал. Отправил их на курсы трактористов в Далматово.
Через три дня депеша: забирай своих трактористок-профессионалов. Приехали, и сразу веду их к тракторам. Знакомлю их с ними. Каждая себе своего выбрала. Через день – пахать, а тут дожди сплошняком. Из Кургана приезжает нарочная. Баба, в кожаной куртке, ремень, портупея, наган. Почему, мол, не пашете. Приказывает начинать пахоту: «Нельзя, – говорю, – вода на пашне». Наганом машет у меня под носом девкам командует: «Всем – на трактора!» Сели девки на трактора. Она даёт снова команду выезжать на поле. Поехали на поле, трактора - по брюхо в воде сидят. Она чертыхнулась и уехала.
Уборка зерна подошла. Девки отощали, сил нет смотреть на них. На ногах еле стоят. Пошёл к председателю просить молочного поросёнка. Не даёт. Только на фронт. Крепко орал, матерился. Поросёнка я, всё же, получил. Отдал поварам и сказал, чтобы зажарили, и что делить буду сам, никому ни кусочка не давать. И резал сам ровно на тринадцать кусочков. Тут как тут из Кургана нарочная приехала и потребовала самый лучший кусок. Показал ей на дверь, она выхватила револьвер- и в меня. Пуля и выхватила мне полщеки. Я не ушёл, пока девчонки не съели свои порции. Потом был суд. Отсидел только три дня. Председатель отвоевал меня: без бригадира на селе нельзя. С тех пор щека так рваной и осталась.»
Экспедиция 1979 года. Село Тамакуль Далматовского района. Встреча с женщиной, судьба которой и трагическая и драматическая. Дегтянникова Александра Фёдоровна. Зашли к ней случайно. Изба довольно просторная. Грубо сколоченный стол в простенке между окон. Табуретка. Сидела на ней очень миниатюрная женщина. Она была больше похожа на девочку-подростка. Смотрит на нас, улыбается: «Кто вы, я чо-то вас и не знаю». Говорю, что хотели бы с ней познакомиться. «Так вот я знаю робячьи сказки. Эти сказки рассказывала баушка, которая меня и спасла». «Сказки мы с вами можем завтра послушать. А сегодня расскажите-ка о себе». «Ну-к чо, – говорит, – слушайте».
«В начале войны нога у меня заболела. Пошли по ей нарывы. Нарыв-то как созрет – лопаца. Из ранки сукровица с гноем. Всё по ноге стекат. Потом высыхат, а кожу стягиват. И тогда рвёт кожу. Я от боли кричу. А нога всё больше болит. Нарывы шли от бедра к ступне. И уже не один – не два, а лопались и лопались все... Гной с сукровицей текёт по ноге. Всё подсохнет, кожу опять тянуло. Я орала от боли. Почти всё время так и жила.
Однажды пришла мать, завернула мня в тряпки и унесла в пригон к корове. Положила на солому и ушла. Корова как будто бы почувствовала, что я ещё маленькая, совсем робонок. Мне тогда было около трёх или чуть больше годков-то. Ходить не могла, только на четвереньках немного ползала. Реву. Корова подошла ко мне. Подошла ко мне, слизнула слёзы и рядом легла. А я подползла к вымени, взяла сосок в рот и начала сосать. Вкус молока запомнила: оно было таким сладким. Такого вкуса не знала. Вот как ись-то захочу- к вымени ползу. Потом у брюха под выменем так и усну. Вечером мать принесла корове ведро с пойлом. Ползу к ведру и рукой шарю в нём. Выловлю кожурки от картошки и съем. А потом уж и корова шла к ведру... Потом стала сильно мёрзнуть. К корове к ноге прижмусь, она и ложится на бочок, подтягивает ноги. Я между ног и вымени и укладываюсь спать. Мне даже тепло. Корова, пока сплю, даже не пошевелится. А потом языком своим шершавым мне лицо оближет, потом ножки. Я даже не знала, как её зовут.
Узнала о моей беде баушка, родственница дальняя, почти слепая, прошла тридцать километров ко мне. Взяла меня на руки и заревела. И я реву. Гладит меня по голове: «Девка, да у тебя голова полна вшей». А в язвах на ноге уже копошились черви. Взяла она меня на закорки, я обхватила руками её за шею, ногами ухватилась за поясницу. И поехала я к баушке. Она очень быстро уставала, и мы останавливались. Была уж зелёная травка. Был конец апреля. Вот где-нибудь на травке и отдыхали. Баушка то сказку расскажет, то кусочком сахарка приголубит… То опять на закорки возьмёт. То спросит: « А чо, Аннушка, давай поиграм. С боку на бок будем переворачиваться. Кто прокатится больше? Ложимся поперёк дороги и перекатываемся с боку на бок. Она меня подхваливат. А мне хоть и больно, но не реву. А то скажет, а давай-ка по кусочку с сахарком. А? Хошь?»… Так и дошли до дома баушки. Благодарность моя к ней безмерная. Её давно уже нет на белом свете, я молюсь, и мои слёзы и слова благодарности – всё ей…
А жизнь в глубоких зауральских селениях продолжалась. Н.В.Ломаева, председатель сельского совета с.Крюково вспоминала.
«Начался сев. Тракторы отремонтированы. Стоят. Горючего нет» – вспоминает председатель совета села Крюкова. – «Мечемся. Туда-сюда. Нет нигрола. Иду пешком в Катайск, ночью. Слышу под стожком шорох. Оглянулась, это волк шарит мышку под стожком. А я бежать.Испугалась. Слышу, колеса телеги тарахтят. Показалась белая морда нашего быка. Кричу: «стой, куда!» И мальчишеский голос: «За нигролом». Голос решительный. Присмотрелась: мальчишка лет одиннадцати. Ему бы сейчас спать, да третий сон видеть. А волк почуял меня и бежит. Успела заскочить на телегу Так и поехали вместе»… / 1974 год/.
Дети-подростки. Они успели хлебнуть лиха, узнать горе, голод и холод. Работали наравне со взрослыми. И вместе с ними суждено было испить полный кубок всех жизненных невзгод. Их ноша лёгкой не была.
А вот какая судьба ждала родившихся в 41- 45 годах? Многие из них быстро умирали. Другие рождались очень слабыми. У многих отцы погибли в самом начале войны. Матерям же приходилось работать по 14-15 часов в сутки. Каким же могло быть детство? Каким могло быть их детство, не знавшее материнской ласки? А заболеет она или ребёнок – больничный не полагался. Вот потому моих одногодков, что были участниками наших общих детских забав, давно нет в живых. А год рождения у нас был один на всех – 1942. Они не дожили до 40 лет.
Сегодня бывшие детьми стали старше своих отцов и матерей. Они подошли к тому рубежу, что именуется уже возрастом преклонным.
Да, зловещие годы войны. Безотрадно-горькие воспоминания: обстановка напряжённая, ситуации критические. Как выживать в таких условиях, когда житель зауральской глубинки замотан, изнурён, измучен. Кажется, что сама проблема выживания не подлежит никакому решению. Сами же женщины говорили: «Бабы – народ плаксивый. Чуть что – сразу в слёзы. А всё равно робили до пота в лице, до ломоты в костях. Стержень в нас есть, этим и живём, и живы будем». Как ни ужасна была война, всё же она обнаруживала нравственное начало человека, бросавшего вызов смерти даже в тылу.
Вот я и несу драгоценную ношу народных повествований о войне. В них нет ничего придуманного, только скрупулезный пересказ того, что было. А о тех детях, что пережили войну, вспомнили только раз: им был присвоен высокий статус – Дети Войны. И больше не вспоминают. А что дальше? Ни-че-го, кроме болезней, скудных пенсий, прожиточного минимума и одиночества…Сегодня, когда встречаюсь с ними, они задают один и тот же вопрос - когда же о них вспомнят. У меня ответа нет. Я не знаю, что им ответить.
Я и сама из той же когорты. И мне тоже уже 78 лет…
Бекетова В.Н.